Глава восьмая. Страница 3

1-2-3-4-5
Дрогнувшим голосом художник спросил:
— Сколько... эт-то... в тачке?
— Пятнадцать пудов,— ответил англичанин.
— А сама тачка сколько?
— Пудов десять.
— Лошадь не потянет,— глухо сказал Куинджи.
— Так то лошадь,— отозвался англичанин и криво улыбнулся.
Каталь, все так яге глядя себе под ноги, тупо тянул тачку к домне. У печи двое рабочих помогли опрокинуть ее над колодцем. Через несколько минут вагонетку с рудою подняли на подъемнике наверх домны. Там появились люди, вытолкали вагонетку из подъемника и скрылись вместе с нею за краем башни. И тут же взлетел грохочущий столб сизоватого дыма и пламени.
— Загрузили печь на новый чугун,— бесстрастно прокомментировал провожатый.
— А люди? — выдохнул Архип Иванович с тревогой.— Огонь какой!
Англичанин хмыкнул и проговорил:
— Кто выдерживает — получает много.
Он предложил идти на пудлинговые печи, где выплавляют сталь, и в рельсоделательный цех, но Куинджи категорически отказался. Его мутило от серной вони и угарного газа, а сердце сдавливало от боли: он жалел каждую травинку, всякую букашку, не прощал жестокости к птицам и животным, а здесь медленно и верно истребляли людей...
Никакого Юза, никакого обеда! Немедленно в Мариуполь — на бричке, на волах, на чем угодно, хоть пешком! Прощался с Шаловановым, а в горле стоял комок слез:
— Отвратительная жизнь... Мне жаль тебя. Может, со мною, Миша?
— Мое место теперь здесь. Отвратительную жизнь нужно менять, но как, еще не знаю...
В Мариуполь он попал на следующий день. До Новотроицка ехал на дрожках вместе с хуторским зажиточным мужиком. Припомнилась давняя поездка с дядей Гарасем. Пробудившаяся майская степь дышала во всю весеннюю силу, радуя глаза и сердце, но у Куинджи на глазах дрожали слезы. Может быть, подкатила грусть о невозвратном детстве, пусть нелегком и убогом, но все же милом и непосредственном, когда происходило открытие мира, а может, взволновала встреча с неповторимой красотой родной земли, которой он жил и в долгой разлуке. Теперь на нее посягало страшное чудище в облике железоделательного завода.
Архип Иванович смахнул слезу. Мужик заметил его жест и мягко проговорил:
— Здається, на дорозі пилюки немає. Чи яка комаха в очі залетіла? А може, хутко поганяю?
— Эт-то, быстро годы промчались,— отозвался Куинджи.— Двадцать с гаком, как бывал в здешних местах.
— Оце так,— протянул мужик.— Виходить, ще хлопчаком.
— Помню, как посаженные деревья поливал. В степи. С хорошим человеком. Прозвище странное — не то Князь, не то Граф.
— Оце так! — уже воскликнул возница.— Він Графф був. Віктор Єгорович. Ото людина! Років з п'ятнадцять, як поїхав від нас... А ліс його росте.— Мужик потянул вожжи, негромко понукая лошадей.— Там такі ясени та клени піднялись, аж до неба. І дуби сили набирають.
Посетить лес Архипу Ивановичу не удалось — подвернулся обоз, отправлявшийся к Азовскому морю за рыбой. Ехал на бричке, устланной прошлогодней подпревшей соломой и накрытой рядном. Отправились в путь за полночь, а к полудню увидели на горе Мариуполь.
Архип Иванович распрощался с крестьянином под Карасевской кручей. Предложил ему деньги, но тот стал отказываться.
— Не треба, пан.
— Не пан я, а художник. Бери, гостинец детям привезешь. Я без отца и матери рос вот здесь,— сказал он, показывая на белевшие домишки.— Приехал навестить сестру и братьев.
Голос у него дрогнул. Неловко сунул мужику в карман полтинник, повернулся и быстро зашагал от брички.
— Хай щастить вам, добродію,— прошептал крестьянин.
Куинджи словно толкали в спину, торопя скорее дойти до Карасевки. Тяжело дыша, он миновал утрамбованную дорогу и оказался на косогоре. Обернулся и замер. В глаза ударила неоглядная водная гладь, горящая на ярком солнце.
Вздохнул полной грудью и сразу ощутил забытый запах приазовской степи, настоянный на цветущих травах и соленой воде.
В детстве с этого места мгновенно добегал до крытого «татаркой» приземистого дома старшего брата Спиридона. А теперь сделал несколько шагов и, растерянный, остановился. Перед ним были десятки незнакомых строений с небольшими дворами, отгороженными каменными тынами. Как ни всматривался, а братову хибару среди них отыскать не мог. Пошел по краю поселка и оказался возле узенькой улочки. По ней, шумно разговаривая, двигалась ватага ребятишек. Увидев незнакомца в высокой шляпе, сером элегантном костюме, с кожаной Пузатой кошелкой в руках, мальчишки сбились в кучу и в нерешительности остановились.
— Вот, на родной Карасевке заблудился,— первым заговорил Куинджи и усмехнулся.— А может, это не Карасевка?
Лица ребят посветлели. Крепыш, стоявший впереди, сказал:
— Она и есть. А тебе кого надо?
— А кто его не знает? У дяди Спиры лодка есть,— снова заговорил крепыш.— А ты кто?
— Родной брат Спиридона.
— Неправда,— вдруг насупившись, сказал он.
— Почему?
— Дядя Спира говорил,— выкрикнул сосед крепыша.— Говорил... Брат его живет далеко, в самой столице. Он такой... Ну, как царь. В золотой карете ездит. Большой человек.
Архип Иванович подошел к нему, взъерошил белобрысые волосы и, улыбаясь, проговорил:
— Эт-то я и есть. Вот — из самой столицы.
— Пешком?
— Нет, поездом ехал. Быстрее кареты. Слыхал про поезд?
— Ничего не слыхал.
— Проводи меня к Спиридону, а я по дороге расскажу про поезд,— пообещал Куинджи.
Пока шли по узкой улочке, а затем по переулку, ребятишек прибавилось. Один из них выскочил наперед и закричал:
— Дядя Спира! Дядя Спира! Твой брат приехал!
На звонкий голос из домов стали выходить женщины. Любопытными взорами провожали незнакомого богато одетого господина. Шумная ватага остановилась у невысокого тына, за которым стояла невзрачная хата. Неужели та самая, на стенах которой ребенком рисовал красных петухов? Но тогда она была высокая, большая и белая. А теперь встань на цыпочки и трубу достанешь. Только рыбачьи сети, развешанные на кольях у сарая, казалось, были все те же — зеленоватого цвета и латаные-перелатаные. Возле них сидел на корточках лысый мужчина. На шум он не обращал внимания. К нему подскочил мальчишка и тронул за плечо. Тот, не торопясь, болезненно выпрямился и повернулся к подходившему Куинджи. На лице появилось недоумение: откуда взялся такой пан в его бедном дворе? Стоявший рядом паренек стал дергать его за руку и выкрикивать:
— Дядя Спира! Это твой брат!
Спиридон Иванович поднес ладонь к правому уху, наклонился и спросил:
— Чего тебе?
— Вон твой брат!
— Елиферий в Таганроге. Вчера уехал,— ответил Еменджи.
— Другой! Из столицы приехал! — еще громче крикнул мальчишка.
Спиридон Иванович сделал шаг вперед, уставился на неузнанного младшего брата и вдруг часто-часто заморгал. Две крупные слезинки скатились на морщинистые щеки.
— Архип,— произнес он и уткнулся в плечо Куинджи.
Вскоре в хате нельзя было протолкнуться. Слух о приезде большого человека из Петербурга моментально облетел Карасевку. Посмотреть на него хотели старые и малые. Куинджи пожилых не помнил и не узнавал, молодых не знал. Только, пожалуй, Иван Алчеев за четверть века не изменился. Такой же поджарый и медлительный, как в год женитьбы на Фене Кучук. Архип играл у них на свадьбе имеете с дедушкой Mаркелом.
Алчеев подсел к Куинджи и стал допытываться, будут ли греков брать на воинскую службу.
— Меня не взяли,— ответил Куинджи.
— То ж тебя. Ты — большой человек. А до нас дошли слухи — есть такой наказ. Ты должен знать — ближе к господам.
— Не пережинай, тебя не возьмут. Старый уже.
— Сын у меня. Прошу, если что, замолви словечко,— не унимался Алчеев.
Наконец появилась старшая сестра Екатерина. Боже мой, совсем старушка. Высохла, лицо в глубоких морщинах, из-под синей косынки выбиваются седые волосы. Он поднялся навстречу, и они расцеловались.
— Слава господи, свиделись,— заговорила она, быстро совладав с волнением. Ну, батя, вылитый батя. Такой же бородатый и красивый,— Затем строгим взглядом обвела присутствующих и твердо сказала: — Спасибо, дорогие гости, что пришли. Спасибо. Встретили моего брата. А теперь ему нужно отдохнуть с дороги.
— Дай потолковать с большим человеком,— подал голос Алчеев.— Он царя-батюшку видел...
— Ладно, ладно,— перебила Екатерина Ивановна.— Не на день приехал. Приглашай в гости и толкуй досхочу. А сейчас — давай. И все — тоже.
...За столом, уставленным снедью и вином, разговор перескакивал с одного на другое — то о здоровье, то о дороге, то о столице. Потом сестра спросила о самом главном, стал ли он настоящим художником.
— Не мне судить,— ответил Архип.— Знаешь, как бывает: мне по душе, а другие отворачиваются.
— Вроде товара, что ли? По костюму судить — деньги имеешь.
— За картины получил.
Захмелевший Спиридон молча смотрел осоловелыми глазами на говоривших. Иногда взмахивал рукой, собираясь что-то спросить, но, словно забыв что именно, снова затихал.
Невестка, все время хлопотавшая у стола, наконец опустилась на скамью рядом с Екатериной. Глубоко вздохнув, спросила:
— Что же ты, Архипушка, без семьи пожаловал? Небось, детки есть.
— Один я,— отозвался Куинджи.— Не успел обзавестись. Признаться, и не собирался. Картины на уме были.
— Боже! — воскликнула она и всплеснула руками.— Как это можно? Семью на какие-то картины разменял. Жизнь распорошил. После себя так ничего и не оставишь?
— Почему? Жениться и сейчас можно,— ответил, улыбаясь, Архип Иванович.— И картины могут остаться.
— Смеешься! — не унималась невестка.— Да кто за тебя пойдет? Через десяток лет станешь, как мой Спира. Глухой, дряхлый, даже на подстилку не годный... Господи, прости меня, грешницу.— Она быстро перекрестилась и тут же добавила: — Может, удовица какая позарится.
После долгих разговоров в хате Спиридона сестра повела Архипа к себе. Над морем неподвижно стояла высокая зрелая луна, тени от нее были осязаемо резкими. Карасевка плавала в серебристом таинственном тумане. Если бы не сестра и не усталость, пошел бы на берег моря или в степь с альбомом. «Ладно, завтра»,— решил про себя. Легонько обхватив сестру за худые плечи, проговорил:
— Ты, эт-то... прости меня. Молодость жестокая. Уехал тогда, бросил вас. А теперь другая жизнь у меня. Без нее не смогу.
— Не терзай душу свою,— откликнулась Екатерина.— Ни в чем твоей вины перед нами нету. Ты в люди выбился, и нам возле тебя затишнее.
С восходом солнца он уже был на ногах. Поднялась и Екатерина, увидела в его руках альбом, покачала головой и сказала:
— Хоть молока попей. Сейчас из льоху принесу.
Холодное, необычайно сладкое молоко взбодрило Куинджи, он крякнул от удовольствия.
— В Питере такого нет. Спасибо, сестрица.
Пошел в сторону Кальчика; солнце поднималось над горизонтом и светило в спину. Длинная тень от короткой фигуры дрожала на мягкой траве и пробудившихся фиолетовых соцветиях шафрана, желтых головках горицвета, пурпурных среди сочной зелени воронцах. Вдоль речного берега, в розовых лучах выблескивали остроконечные листочки ивы, над облитым белой кипенью боярышником поднимали курчавые головы клены. Все, как в детстве, манящее, волнующее, доброе. Утренняя тишина звенит от переклички жаворонков, скворцов, перепелок. Степные запахи будоражат кровь, бесконечная даль теряется в голубоватой дымке. Да, все такое же первозданное, как и в далекие годы, но в радости восприятия природы нет прежней непосредственности и наивности. Осталось изумление, восторг игрой света и красок, однако их воспринимает уже не ребенок, а зрелый художник, как бы пробующий на зуб то, что может стать предметом отображения, примеряющий, какой кусок натуры более выигрышный, с какой точки она интереснее смотрится. Может быть, элемент рациональности, как результат опыта, ныне и беспокоит его, потому такая душевная неуравновешенность. А возможно, и по другой причине. Наконец после долгой разлуки с родной степью оказался один на один с нею, подсознательно сверяет свою память с распахнувшейся перед ним натурой. Она не уходила из его сердца все минувшие годы и оживала в бесчисленных этюдах, а затем неожиданно ярко вспыхнула в картине «Степь», представленной на последней выставке передвижников. Да, память не подвела художника, с ее помощью и ценою огромного напряжения сил он достиг поставленной цели.
Но только ли благодаря этому? Разве не пробуждалось в нем чувство тщеславия? Пусть не сразу, а лишь в последние годы, когда понял, что может писать отлично от известных образцов, по-своему решать цветовую гамму картин. Именно в какой-то миг изнурительной работы перед ним всплыло выразительное лицо Айвазовского, послышалась его просьба покрасить забор, а затем улыбка, похожая больше на ухмылку, и слова: «Если будешь так широко писать и картины, то со временем станешь знаменитостью». Воспоминание кольнуло сердце. Теперь, в степи, он может не кривить душой и признаться, что мысль встать вровень с Айвазовским не покидала его. Особенно после картины великого мариниста «Камыши на Днепре». От высокого солнечного неба казались прозрачными даже крылья мельницы. «Не натурально», — сказал тогда себе Куинджи. Но особое неудовлетворение вызвала слишком радужная и нарядная картина «Обоз чумаков». По мнению Архипа здесь было все нарочито — и лубочная девушка, и блестящая полоска моря, и белые паруса кораблей, и крылья ветряной мельницы. Своих «Чумаков» писал в противовес «Обозу». «Нужна правда,— думал он,— Я знаю чумацкую долю. Видел».
Куинджи вступал в негласный спор с Айвазовским, однако последний виделся ему не как противник. В своих размышлениях он опирался на живопись Ивана Константиновича. В ней искал и находил подтверждение беспокойной думе о том, что природа есть такой же самостоятельный объект для изображения, как и человек. Айвазовский пишет море, которое испокон веков олицетворяет собою силу и мужество. Безбрежная водная стихия, как живое существо, наделено своеобычным характером. Море всегда рождало у человека жажду борьбы, стремление противостоять ему. Тихое и умиротворенное, оно являло загадку и манило к себе; бурное и гневное, оно внушало страх и несло горе. Должно, это сделало его предметом изображения на художественных полотнах, как самостоятельный объект. Почему же тогда вообще природе в жанровых картинах отведена роль вспомогательная, роль фона? Откуда такая несправедливость? Она должна непременно стать таким же равноправным персонажем на полотнах, как и человек.
Архип Иванович все дальше уходил от Карасевки. Занятый нелегкими мыслями, он машинально отметил, что поселок уже скрылся за косогором в золотом солнечном разливе, а степь щедро заиграла дневными красками, став радужное и ярче. Вспоминал пейзажи, виденные на различных выставках в последние годы, сравнивал их и отмечал, что они, за весьма редким исключением, лишь приблизительно отображают разнообразные уголки природы. У барона Клодта кисть добросовестно бесстрастна, у профессора Боголюбова выразительно хладнокровна. Васильев, конечно, отличается от них тонким восприятием природных явлений и талантливым отображением их. Смерть рано вырвала его из жизни. Кто знает, может быть, и он пришел бы к тому же, о чем так мучительно размышляет Куинджи. Даже могучий Шишкин слишком детально воспроизводит объект изображения. Талантливая детализация и скрупулезность делают картины суховатыми. Лишь «Грачи» Саврасова стоят счастливым особняком. Они создают настроение, захватывают душу. «Такими надо делать»,— подумал Архип Иванович. Усмехнулся и сказал уже громко:
— Ишь, разошелся. И тот нехорош, и этот негож. Ниспровергать все горазды. Сначала сделай.
1-2-3-4-5
 Волны (1870-е гг.) |  Восход солнца (1890-1895 г. ) |  Вечер (1890 г.) |