Глава восьмая. Страница 4

1-2-3-4-5
От Кальчика степь едва заметно подымалась вверх к утрамбованному шляху. Куинджи увидел, как через него перегоняет гусей пастушок лет двенадцати. Он пошел навстречу ему. Белокурый мальчик с холщовой сумкой через плечо в нерешительности остановился. Вдруг на траве мелькнула тень коршуна, загоготали гуси. Архип Иванович, выронив альбом, замахал руками и неожиданно задорно закричал:
— Шугу его, шугу!
Мальчишка засмеялся, поднял альбом и подал Куинджи.
— Не бойся, дяденька,— сказал он.— Коршун ничего не сделает гусям. Они уже большие.
— А ты чей? Отца как зовут?
— Никак. Мать говорит, утонул в море, когда меня еще не было.
— А мать как кличут, и тебя? — спросил Куинджи.
— Кирюха. А мать — Анастасия. Мы — Дико.
— Ди-и-ко? — протянул художник...
Уже далеко в степи, за работой, он представил себя таким же пастушонком, как Кирюха, когда вместе с Настей стерег гусей и обещал нарисовать свою юную подругу. Да было ли это?
Солнце стояло в зените. Архип Иванович пожалел, что не взял у Спиридона соломенный брыль. Он снял верхнюю рубашку и повязал ею голову.
Рисовал долго, легко и жадно. Быстро заполнял альбомные листы, находя все новые и новые мотивы в безлюдной и словно бы однообразной степи. Общий план с одинокой тоскующей рекой, причудливое белое облако, застывшее над горизонтом, уходящая вдаль дорога и рядом, как одинокий путник, куст жасмина... Увидел невдалеке от себя молодой, бодро стоящий репейник. Колючие буро-зеленые головки еще не лопнули и походили на маленькие грозящие кулаки. Архип Иванович принялся рисовать его. На фоне цветущей степи он не хотел выделяться, хотя был ее самым заметным обитателем. В засушливую пору лета Приазовье изнывало от зноя, сникшие травы и цветы припадали к потрескавшейся земле, а будяк, по точному прозвищу жителей, возвышался в сизой дымке над бездыханной округой и подмигивал фиолетовыми колючими глазами бездонному небу.
Уставший Куинджи заложил руки за голову и лег на спину. Только прикрыл глаза, как перед ним ожила летняя жара и предстал уже заматеревший бурый репейник. Он повернулся на живот и взглянул на него снизу. Репейник теперь главенствовал над травами и даже прикрывал часть неба. Рисовать лежа было неудобно, однако художник не оставил карандаш до тех пор, пока не закончил эскиз. Положил голову на раскрытый альбом и, сморенный зноем, затих.
Сквозь дрему услыхал шаги и быстро схватился на ноги. На него озадаченно смотрел стриженный «под горшок» седобородый пожилой мужчина в длинном, не по сезону темном, купеческом сюртуке и сапогах. Коротким кнутовищем легко постукивал по голенищу. Невдалеке стояла двуколка, запряженная красивой буланой лошадью. Фыркая, она пощипывала траву и лениво помахивала черным хвостом.
— Ты что — одурел? — спросил он сердито.— Под такой печкой улегся.
Куинджи улыбнулся, узнав Леонтия Герасимовича Кетчерджи.
— Он еще смеется! А ну отвечай, кто таков? Почему здесь околачиваешься? — не на шутку распалился купец.
— Значит, так встречаешь гостей, хозяин? — проговорил Архип Иванович и протянул руку.— Здравствуй, Куинджи я. Архип.
— Свят, свят,— неожиданно запричитал Леонтий Герасимович и замахал руками, отступая назад.
— Приглядись, хозяин. Может, вспомнишь, как хотел сделать меня своим помощником? Как ты говорил: лучше иметь синицу в руках, чем журавля в небе.
До Кетчерджи, наконец, дошло, что перед ним не кто иной как его бывший наймит. Он выхватил из кармана большущий носовой платок и принялся нервно вытирать лоснящиеся от жары затылок и лицо. Постепенно успокоился, наметанным глазом определил, что на Куинджи нижняя сорочка из тонкого материала, а рубашка не из простого полотна, добротные светло-клетчатые брюки и блестящие штиблеты. «Хорош наймит,— ухмыльнулся про себя купец.— Я такого сроду никогда не носил». Бросил взгляд на большой толстый альбом и снова подумал: «Такого в нашей лавке не купишь. Видать, заграничный».
Молчание стало неловким, и Куинджи первый нарушил его:
— Эт-то, Леонтий Герасимович, далеко собрался? — Он кивнул в сторону двуколки и добавил: — Красивая кобыла.
— И стоила немало. На весенней ярмарке Чугуевский мужик целое состояние запросил.
— За такую не жаль. Небось, денег куры не клюют. Теперь, эт-то, и зять помогает из муки золото делать.
Да, перед купцом стоял Куинджи. Правда, его независимый вид и уверенная речь, чем-то отличавшаяся от местного говора, все же немного смущали Леонтия Герасимовича. Однако мягкое и протяжное с заминкой «эт-то», выразительные, чуть навыкате, глаза и орлиный нос напоминали прежнего стеснительного парня.
Среди майской буйной от цветения Приазовской степи стоял художник, о котором писали столичные газеты и журналы, называли его не иначе, как господин Куинджи. В городе существовал клуб для греков, учрежденный, как значилось в уставе, для общения между собою лиц местного общества и развлечения разговорами, чтением книг и периодических изданий, также танцами и дозволенными играми. Членами клуба могли быть лица всех сословий. Однако платить 25 рублей в год за членство ремесленникам и рыбакам было не по карману, поэтому его посещала избранная мариупольская публика. Бывал в клубе и образованнейший горожанин, прогрессивно настроенный человек, преподаватель словесности, русского языка и истории в Пражской и Варшавской гимназиях, выступавший с критическим разбором периодического иллюстративного журнала «Живописная Украина», в петербургском «Современнике», а также со статьями в «Вестнике Европы», ныне учитель Ф. А. Хартахай. Он-то первый и обратил внимание мариупольцев на своего земляка — столичного художника господина Куинджи, показавшего талантливые картины как в Петербурге и в Москве, так и за границей. Дочь преуспевавшего купца 3-й гильдии Вера Кетчерджи принесла эту весть отцу, и тот в душе порадовался за своего бывшего батрака и похвалил за настойчивость: добился-таки своего. Но тут же глубоко вздохнул, печально глядя на Веру: у нее судьба не сложилась.
И теперь Леонтий Герасимович тяжело вздохнул. Слова Куинджи о зяте, а значит о дочери, больно затронули сердце. Он хотел признаться в этом, но не знал, как обратиться к художнику, чтобы ненароком не обидеть его. Надо бы по имени-отчеству, да, поди ж ты, забыл, как величали отца Архипа, а может, и совсем не знал. Из задумчивости его вывел голос Куинджи:
— Небось, внуки уже есть.
— Эх, Архип,— не сдержался Кетчерджи.— Человек располагает, а господь определяет.— Резко хлопнул кнутовищем по сапогу и выкрикнул: — Вай, вай! И не стыдно мне? Раскис перед таким гостем. Прости, дорогой. Убей меня бог, не помню тебя по-батюшке.
— Сын Ивана.
— Вай, вай! Надо такое,— снова воскликнул он и ударил себя ладонью по лбу.— Дурья башка! Иванович! Архип Иванович! Мой экипаж — твой экипаж. Садись — поедем ко мне. Как обрадуется Вера!.. Про зятя спрашивал, а про Веру не спросил... Ну, чего тебе жариться здесь? Не отстану, Архип Иванович. Ты так много видел. Расскажешь нам. Чох яшаян, чох бильмез, чох гезен чох билир1.
По дороге в город они заскочили к Екатерине за пиджаком. Из Карасевки попали прямо на центральную улицу Мариуполя. Двуколка запрыгала по булыжнику. Удивленный Куинджи спросил:
— Давно замостили?
— Года четыре, как начали настилать. О, настоящий город,— отозвался Кетчерджи.— Вон видишь — столбы подняли. Керосиновые фонари вешают.
Архип Иванович попросил остановиться у лавки Харахурсаха.
— Хочу конфет купить для твоих внуков,— сказал он.
— Бог не дал,— хмуро проговорил Леонтий Герасимович.— Нету у меня внучат, Архип, нету.
Художнику стало неловко, будто он сделал что-то неприятное или оскорбил старика. До самого дома ехали молча. Возле двухэтажного особняка Кетчерджи остановил лошадь. Распахнулись зеленые ворота, и в них показался пожилой мужик. К немалому своему удивлению, Архип Иванович узнал в нем того самого конюха, который когда-то говорил о хитромудрых книгах, помогающих барышне промышлять, музыку. Соскочил с коляски, приблизился к давнему напарнику по батрацкой службе и тронул его за плечи. Тот повернул голову и вопросительно посмотрел на Куинджи.
— Добрый день, Петро! — воскликнул он.— Вот не гадал тебя увидеть. Давай-ка обнимемся, брат.
— Тю,— отозвался конюх.— Чудно прямо. От меня, барин, того — навозом...
— Эх, и ты меня не узнал.
— Барин, оно, знамо, и есть барин.
— Да Архип я. С Карасевки. Архип,— уже с досадой сказал художник.— Помнишь, служили вместе? На скрипке я играл.
Петро отпустил уздечку, вытянул заскорузлые длинные руки и схватил за пиджак Куинджи. Наклоняя голову, то в одну, то в другую сторону, долго рассматривал его бородатое лицо. Неожиданно вздрогнул и беззвучно заплакал. Повернулся, взялся за уздечку и повел лошадь в конюшню.
За спиной Архипа раздался довольный голос Кетчерджи:
— А погляди, дочка, какого дорогого гостя нам бог послал!
Куинджи насторожился и напрягся. Вера! Его любовь. Самая первая и самая горькая. Их разлучило сословное неравенство. А теперь... Теперь они стоят рядом, но их разделяет целая вечность... Зачем он пришел в этот дом? Что было, то минуло. Она ныне совсем чужой человек для него. Пусть бы навсегда оставался в памяти девичий образ, трепетный, светлый, ничем не затуманенный... По его телу растеклась противная слабость, к сердцу подступила нерешительность. Уже конюх выпряг лошадь, уже Леонтий Герасимович подошел к нему, а он все еще не осмеливается оборотиться к Вере.
— Архип Иванович, что ты на Петра уставился? — спросил купец.— Ты погляди сюда.
В самом деле, не солидно. Думай заранее, что делаешь. Признайся, что в дом Кетчерджи тебя привело и треклятое тщеславие. Даже не оно, а чувство какого-то злорадства: вот, мол, каким стал. Смотри, мариупольский богатей, на своего бывшего батрака. И ты, Вера, когда-то любившая бедняка, но бежавшая от него при первом же испытании. Вот — любуйтесь!
Он повернулся и... закусил губу. К голове прихлынула кровь: как от яркого неожиданного света, зажмурил веки и стал медленно их открывать. Нет, не наваждение, не мираж. Перед ним стояла прежняя Вера, и в то же время совсем другая, с устоявшейся, нетронутой годами классической красотой гречанки. Голова у нее то ли по привычке, то ли отягощенная густыми припущенными черными волосами, чуть-чуть склонена вправо. Симпатичный волнистый локон прикрывает левую сторону чистого лба и верхнюю часть уха. Тогда, в юности, Архип интуитивно чувствовал красоту расцветающей девушки, теперь он сознательно воспринимал как художник и как мужчина одухотворенное лицо и прекрасную фигуру зрелой женщины. Едва заметная улыбка трогала ее мягкие чувственные губы. В больших черных глазах, обрамленных густыми ресницами, вспыхивали притягательные искорки. Почти прямые смоляные брови и точеный нос с напряженными крылышками придавали Вериному лицу необыкновенную строгость и привлекательность.
Куинджи встряхнул головой и, словно ободренный ее добрым приветливым взглядом, облегченно вздохнул и широко улыбнулся. Они протянули руки и шагнули навстречу друг другу.
— Архип...
— Вера...
Притихший было Кетчерджи вдруг сорвался с места. На пороге дома послышались его распоряжения:
— Феня! Готовь стол! Лучшие закуски и вина. Самые лучшие!
Через полчаса, сидя за столом, уставленным бутылками и яствами, Куинджи пытался понять причину их обоюдного радостного порыва при встрече после такой длительной разлуки. Может быть, у каждого вновь вспыхнуло святое и великое чувство юношеской любви, которую не в силах выветрить ни испытания, ни долгие годы. Но вот вспышка прошла, и они сидят притихшие, стеснительные, будто укоряющие себя за недавнее откровение. Довольный Кетчерджи не замечал их неловкости и потчевал гостя. Его поразил отказ художника выпить бокал вина.
— Зачем обижаешь? — сказал он.— В моем доме отказываешься. Вай, вай! Кровную обиду наносишь.
— Я совсем не пью,— ответил Архип Иванович.— Не веришь, могу побожиться.
Он усмехнулся и посмотрел на Веру. Ему показалось, что она одобрительно прищурила глаза. Дьявольщина, ее взгляд мог свести с ума. Неужели все прежнее, забытое и перезабытое, опять возвращается к нему и будоражит душу? Но зачем растравлять ее? Да у Веры своя жизнь. Однако странно, до сих пор никто и словом не обмолвился о ее муже. Занятый своими думами, он, как сквозь вату, услыхал Кетчерджи:
— Ишь, побожиться! Знаешь мою слабость.
— Ладно, Леонтий Герасимович, давай за встречу немного,— сдался Куинджи и пригубил бокал. Поставил его на стол, сказал снова: — Увидимся ли еще.
— Ясное дело, увидимся,— отозвался живо Кетчерджи, накалывая вилкой соленый огурец.— Завтра приходи, послезавтра. Каждый день приходи. Рады будем. Ты теперь большой художник. Читали про тебя в клубе... Нас нарисуешь. Вера на фортепьянах поиграет. А ты как — забросил свою скрипку?
— Нет, иногда играл. Жаль, сгорела при пожаре. А новую вот никак не приобрету.
— Вай, вай, обидно. Но все равно приходи,— настаивал захмелевший Леонтий Герасимович.— Ты же отдыхать приехал. Я так понимаю. Вот и отдыхай у нас. Лошадь бери для прогулок, окажи милость. И коляску. Хочешь, сам поезжай, а то и с Верой.
— Леонтий Герасимович, зачем же так? — удивился Куинджи.— А что муж скажет?
— Чей муж? Да нету у Веры мужа! — выкрикнул в сердцах Кетчерджи и тут же виновато посмотрел на дочь. Уже тихо добавил.— Из песни слов не выбросишь — вдова она.
— Вдо-о-ва? — не веря услышанному, протянул Архип Иванович.— Как вдова? А эт-то... Шаповалов?
Вера молча поднялась из-за стола и вышла из комнаты. Отец, проводив ее грустным взглядом, налил себе полбокала вина и залпом выпил. Тягучую тишину нарушило жужжание залетевшей в окно осы. Но на нее не обратили внимания.
— Где же он? — спросил, наконец, Куинджи.
— Кто? — не понял Леонтий Герасимович.
— Шаповалов.
— А-а... Нету, просто нету. Был, и не стало.— сказал он глухо.— Послушай, Архип, я тебе все скажу, как своему... Понимаешь, ягмур денизе ягар2. Искал ей жениха с мошной. Нашел, на свою голову. Нет, ей, бедняжке, молодость исковеркал. Разве так должен родной отец поступать? Теперь в ноги ей готов упасть, но этим не поможешь. Понимаешь, не любила она Шаповалова. Мучилась. Извелась вся. А он, манха3, куражиться начал. Пьяные дебоши устраивал. Девять лет назад на Ивана Купала с дружками в море ушел. Налетел ураган, и поминай как звали.
1-2-3-4-5
1 Не тот много знает, кто много жил, а тот, кто много видел (гр.-татар.).
2 Богатство пристает к богатству (греко-татар.).
3 Гугнявый (гр.-татар.)
 Лес. Лопухи (1908 г.) |  Лес (1870 г.) |  Лесное озеро, облака (1882 г.) |