Куинджи Архип Иванович  
 
 
 
 


Повесть о Куинджи. Глава 7. Страница 2


1-2-3

Вернувшись  с выставки, Орловский еще усерднее принялся за изыскания. Он стремился решить  вопрос, почему блеск луны на картине оказывает на глаза то же действие, что и в  натуре. Если посмотреть на темный предмет после взгляда на луну Куинджи, в  глазах получается световой эффект, как от небольшого источника света.

Художник часами смешивал краски, меняя пропорции, но,  убеждаясь в бесполезности, бросал работу и шел в другой конец своей мастерской,  где на овальном столе в беспорядке лежали старые газеты и журналы. Он искал  истину даже там, не раз перечитывая все, что писалось об этой картине.

«...«Ночь на Днепре» Куинджи — это не движение живописи  вперед, а скачок, скачок огромный. Впечатление от нее решительно волшебное: это  не картина, а сама природа, перенесенная на полотно, в миниатюре. Такой другой  картины нет в целом мире, нет в мире искусства. Это торжество того  вдохновенного реализма, который чует природу, чует гармонию ее красок и теней,  чует ее жизнь, и зритель стоит перед воспроизведением ее ошеломленный и не  верит, чтобы краски могли так говорить. Картина эта — большое общественное  явление: русский художник решительно и смело прокладывает новые пути в  искусстве и отгадывает и открывает, в чем заключается настоящий реализм.  Куинджи — большой талант; у него большая будущность...»

Постепенно Орловский углубился в чтение и не заметил, как  в мастерской появилось двое друзей, которые, притаившись за мольбертом, с  интересом наблюдали за менявшимся выражением его лица. Он продолжал читать:
«Куинджи понял натуру гораздо выше, чем понимали ее до сих  пор натуралисты, и вследствие этого картинами Куинджи должна действительно  начаться новая эра в живописи; его вещи будут изучаться, они породят особую  школу. Всматриваясь в произведения Куинджи и обсуждая их, художники поймут, что  надо не списывать, не копировать только с натуры, а вглядываться в нее,  вдумываться, видеть натуру в общем, в гармонии...»

«Нет сомнения, что Куинджи так и поступал, нет сомнения,  что он не копировал изо дня в день, а наблюдал, чувствовал и мыслил. Вот в  чем... его могущество и колдовство».

Друзья не выдержали:
— Хорош! Битый час смотрим, как ты тут шепчешь. Так и  свихнуться недолго.
— «Музыку я разъял, как труп. Поверил я алгеброй  гармонию...» — декламировал другой, вставая в артистическую позу.
— Будет вам, я не Сальери, читаю вот, что пишут о «Ночи на  Днепре», — ответил Орловский. — Все это теория, а в чем же практически сила?  Пишут, стало быть, понимают, а заставь исполнить, кто возьмется? Страхов, Вагнер,  поэт Полонский, Тургенев. .. Допустим, они всю жизнь об искусстве или для  искусства пишут. Но Менделеев! Он химик, химик! — тянул он, потрясая газетой. —  Слушайте, прочту: «Пред «Днепровской ночью» Архипа Ивановича Куинджи, как я  думаю, забудется мечтатель, у художника невольно явится своя новая мысль об  искусстве, поэт заговорит стихами, в мыслителе же родятся новые понятия —  всякому она даст свое».
— Да брось ты, лучше покажи нам свои картины, —  запротестовали друзья.

Немного спустя, когда они ушли, Орловский снова вернулся к  столу, и первое, что он увидел, были слова в открытой книжке «Художественного  журнала»:
«Выставка Куинджи была блестящим триумфом художника. Тут  во мнениях о могуществе его таланта сошлись и журналисты, и литераторы, и  профессора, и ученые, и поэты. Всех очаровала картина, и все выразили, каждый  по-своему, свои чувства, все подняли полные бокалы в честь Куинджи».

Крамской один из первых видел «Ночь на Днепре» еще в  мастерской. Он чувствовал, что Куинджи, как новатор, несколько отошел от  передвижников в подходе к изобразительным средствам, в технических приемах.  Какая сила мастерства, талантливости!

Внимательным, пытливым взглядом он долго изучал картину,  стараясь более точно определить значение открытия. На его нервном, подвижном лице,  кроме восхищения и радости за товарища, невольно выразилось беспокойное  чувство: «Не потускнеет ли со временем картина, не погаснет ли это чудесное  свечение красок?»

Крамской знал, что Куинджи смешивал краски по-своему, не  всегда считался с законами, установленными веками в масляной живописи.

Но до чего же умел Архип Иванович подбирать тона! Под его  волшебной кистью простая краска в один миг превращалась в золото. Иван  Николаевич вспомнил, как Куинджи выручил его: однажды никак не получался  золотой блеск на погонах офицерского мундира. В это время в мастерскую вошел  Куинджи, посмотрел на портрет и сказал:
— Эт-то же просто, Иван Николаевич! — он взял палитру,  кисть, выдавил из тюбиков краски, на мгновение задумался, смешал, мазнул по  краю палитры. — Вот и готово!

Крамской чуть тронул этой краской погон, который тут же  заблестел. Так же просто, очевидно, засветилась у него и луна! Много позже,  когда по городу уже прокатилась первая волна восторгов и о картине заговорили  газеты и журналы, Крамскому стало ясно, что никто другой не задумался над  беспокоящим его вопросом. Со свойственной ему принципиальностью, Иван  Николаевич написал Суворину в «Новое время» письмо, в котором излагал свои  взгляды:
«Два слова по поводу картины Куинджи. Меня занимает  следующая мысль: долговечна ли та комбинация красок, которую открыл художник?  Быть может, Куинджи соединял вместе (зная или не зная — все равно) такие  краски, которые находятся в природном антагонизме между собой и, по истечении  известного времени, или потухнут, или изменятся и разложатся до того, что  потомки будут пожимать плечами в недоумении: отчего приходили в восторг  добродушные зрители? Вот, во избежание такого несправедливого к нам отношения в  будущем, я бы не прочь составить, так сказать, протокол, что его «Ночь на  Днепре» вся наполнена действительным светом и воздухом, его река действительно  совершает величественное свое течение, и небо — настоящее, бездонное и  глубокое. Картина написана немного больше полугода назад, я ее знаю давно и  видел при всех моментах дня и во всех освещениях, и могу свидетельствовать, что  как при первом знакомстве с нею я не мог отделаться от физиологического  раздражения в глазу, как бы от действительного света, так и во всё последующие  разы, когда мне случалось ее видеть, всякий раз одно и то же чувство возникало  во мне при взгляде на картину и попутно наслаждение ночью, фантастическим  светом и воздухом.
В самом деле, вопрос стоит того. Пусть потомки знают, что  мы отдавали себе отчет и что, в виду невероятного и нового явления, мы оставили  к сведенью эту оговорку».

Забота оказалась бесплодной: письмо, попавшее под  добротное сукно издательского стола, не увидело света. Куинджи скоро перестал  радоваться своей славе. Его утомляло всеобщее внимание.

У дома то и дело останавливались экипажи. Люди звонили у  дверей, без спросу врывались в мастерскую, хвалили, поздравляли, просили. Не  было покоя и вечерами. Находились такие, что умоляли художника продать им эту  картину:
— Берите сколько угодно, мы не богаты, но в рассрочку  оплатим все, сколько назначите за этюд, набросок, картину, хотя бы повторение в  малом виде.
Кончилось тем, что раздосадованный Куинджи вывесил на  дверях объявление: «Никого не принимаю».

Прочитав наклейку, друзья смеялись:
— Архип Иванович, как ваши лавры?
— Да, знаете, это безобразие... Один господин больше  месяца ходит, просит, на колени вставал, чтобы я ему «Ночь на Днепре» отдал. И  как! Еще требует! Я теперь, эт-то... его звонки по звуку узнаю. Не пускаю, так  он на улице ждет у подъезда.

На одном из вечеров у передвижников Орловский признался,  что упорно работает над секретом Куинджи.
— Над «секретом»? — засмеялся Архип Иванович. — Да у меня,  честное слово, никаких секретов нет.
— Не притворяйтесь, вот постигну и вам скажу.
— Согласен, только, право, напрасный труд искать, чего не  существует. Это какие же у меня секреты? — удивлялся он.

В один из первых весенних дней яркое солнце заполнило весь  город, и дворники стали сгребать в кучи талый снег. Куинджи встретил на  набережной озабоченного, но торжествующего Орловского. Увидев Куинджи, он еще  издали начал жестикулировать, предлагая идти за собой. «Идти или нет? —  сомневался Куинджи. — Словно рехнулся чудак».

Но Орловский имел такой заговорщицкий вид, что Куинджи  молча последовал за ним в мастерскую при Академии художеств.
— Секрет ваших  пейзажей — в гармонии тонов. Вы берете единый тон и от него пишете всю картину.  Но это не так просто дается. Трудно выдержать эту гармонию единства. Я  обнаружил всю вашу хитрость!

Открыв в мастерскую дверь, он подвел Архипа Ивановича к  окну, выходившему в сад, и подал осколок зеленого стекла.
— Вот в чем ваш секрет!
— Что такое? Где секрет, в чем? .. — недоумевал Куинджи.
— Не хитрите, — страстно шептал Орловский. — Для  соблюдения этого главенствующего тона вы пишете природу в цветное стекло! Через  такое зеленое вы писали «Березовую рощу», а через это «Ночь на Днепре»? Я  понял? Верно?

Куинджи непонимающе смотрел то на стекло, то на художника  и вдруг разразился неистовым хохотом.

— А вот синее — через него вы писали «Украинскую ночь».  Вот малиновое — «Вечер на Украине», — продолжал Орловский. Не сказав ни слова,  Куинджи быстро ушел из мастерской. Было слышно, как он все еще смеялся,  спускаясь с лестницы.

Орловский метался по комнате: «Неужели я снова ошибся?» Он  подошел к столу, где валялись газеты. Снова на глаза попала фраза из открытого  журнала: «Такой другой картины нет в целом мире...»

Из мастерской Орловского Куинджи вышел на набережную Невы.  Снег, всю зиму лежавший на головах и спинах сфинксов, стаял, только по бокам  остались темные полоски — следы стекающей воды.

Куинджи внимательно всмотрелся в каменное лицо сфинкса, и  ему показалось, что сфинкс улыбнулся. Прошло уже более двадцати лет, как он  увидел их в первый раз. Куинджи отчетливо вспомнил ощущение страха, которое  охватило его, когда он неожиданно столкнулся с этими каменными чудовищами.  Тогда они казались ему строгими, надменными хранителями старой академии. Вдруг,  вспомнив Орловского, он весело засмеялся: «И придумал же он нелепость на мою  голову!»

Вскоре после закрытия выставки Куинджи ехал в Общество  поощрения художеств. Вез его старый извозчик в облезлых скрипучих санях, и  лошадь, впряженная в эти сани, была неопределенного, линялого цвета. Архип  Иванович часто ездил в таких неприглядных упряжках, — жаль ему было  извозчиков-стариков, которых почти никто не нанимал. «Не легко им хлеб  достается...»— думал художник, поглядывая на согнутую спину старика, одетого в  рваный тулуп.

Подъезжая к зданию Общества, извозчик сказал:
— Дом-то особенный. В нем, барин, чудо было — картина, как  на соборный праздник народ валил. Уж разговору было! .. Куинджи улыбнулся.
— Ты сам-то видел?
— Да где там, а страсть хотелось. Шагнув из саней, Куинджи  сказал:
— Идем!

Извозчик не понял, просительно начал:
— Мне бы поехать, барин. Вы уж извольте сразу платить...
— Да заплачу я, и за простой прибавлю. Идем, покажу я тебе  это «чудо».

Старик не поверил.
— Его уже закрыли, не столько б народу было.
— А мы откроем, — с озорством усмехнулся Куинджи.

Старик слез с саней, недоверчиво огляделся — уж больно  внове, что зовут его поглядеть картину. Снял шапку у дверей, будто у храма,  пошаркал подошвами валенок и пошел бочком.

Поднявшись на второй этаж, Куинджи отпер зал и, сказав  старику:
— Заходи, не бойся! — исчез в темноте.

Чиркнула спичка. Невдалеке озарилось лицо Куинджи,  веселое, с хитроватой улыбкой, спрятанной где-то в усах и бороде, на свет  прищурились лукавые глаза. Он зажег две лампы, быстро снял занавес с картины и  отошел.

Старик, не моргая, смотрел на полотно, сначала издали,  потом подкрался ближе, невнятно зашептал:
— Да что ж это? — И снова смотрел не отрываясь. Произошло  то чудо, что и не снилось: на минуту забыл он, что он извозчик, что в стужу  мерз у подъезда, поджидая случайных седоков, что горько в старость одному. Он  был у Днепра, прислушивался к ночной тишине, глядел на блеск воды, на звезды и  чувствовал себя помолодевшим. «Лугами пахнет, сыростью с реки. И как же вольно  и легко дышать...»

В коридоре раздались шаги. Старик опомнился, растер слезу  и быстро стал благодарить:
— Спасибо, барин, утешили человека, ввек не забуду:  простого человека — извозчика допустили! Уж простите меня: как ехали, подумал —  дай удивлю, чай, барин-то приезжий, не слыхал, небось, о картине, а это вы  сами...

В дверях Куинджи подал ему монету.
— Ты вез меня. Старик взмолился:
— Нет, нет, не возьму, и не обижайте, а впредь, утрами-то  я стою у Пятой линии, быть может пригожусь.

Не надевая шапки, низко поклонившись, старик ушел.

И вот теперь, когда Куинджи возвращался домой после  встречи с Орловским, он увидел этого извозчика у своих дверей. Тот сидел на  верхних ступенях лестницы и, подперев голову руками, думал какую-то невеселую,  стариковскую думу. Завидев Архипа Ивановича, он встал, поклонился, глаза его с  покрасневшими веками смотрели просительно.
— Барин, не откажите, не для себя я, для мальчонки, Петром  зовут.

Архип насторожился.
— Петр, какой?
— Да он-то знает вас. Тоже вашему ремеслу обучен, художник  он, — вздохнул старик.

Куинджи позвонил, Вера Леонтьевна, открыла дверь.
— Зайди-ка, — сказал он.

Старик вошел, его провели в кухню, усадили на табуретку.  Он стал рассказывать:
— Тогда, после картины-то, домой добрался, уж поздно было;  пришла старуха соседка с кипятком, один живу я. Ей и рассказал, что видел. Она  ушла, потом стучит: «Пахомыч, ты лег? Поди-ка, говорит, к моему квартиранту, уж  больно просит». Мальчишка он, молоденький, квартиру с осени нанял, едва пришел,  больной, чахотка, должно, подкосила. Зашел я, знобит его. «Расскажи мне, какую  ты видел картину?» Я и ему, что вот, мол, ехал барин... А он вдруг: «С черной  бородой?» Мол, с черной — точно. «Расскажи, какая она, картина». Я только  начал, а он закрыл глаза руками, как бы от свету, и говорит: «Я так хотел бы  перед смертью ее увидеть».

Старик замолчал, потом добавил:
— Зачем вот я смотрел, ему бы посмотреть, я бы свозил на  лошади его.

Вера Леонтьевна тихонько подошла к Куинджи, который  смотрел в окно и слушал, не перебивая.
— Ведь это, наверно, Петя наш.
— Да, это Петр. Почему же он не сообщил, что возвратился?

Он быстро обернулся к извозчику:
— Едем!
Всю дорогу до дому, где находился Петр, Куинджи думал: как  получилось, что с самой осени до весны он не вспомнил о Петре. Нет, вернее, он  вспоминал, но во-время не разыскал, все думал, вот сам придет. От Пахомыча он узнал,  что летом умер у Петра отец, и тот, все распродав, пришел к ним на квартиру уже  больной.

1-2-3


Горы на берегу (Эскиз)

Радуга

Степь (1875 г.)



 
     

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Архип Иванович Куинджи. Сайт художника.