Куинджи Архип Иванович  
 
 
 
 


Повесть о Куинджи. Глава 8. Страница 2


1-2-3

Глядя  на усталое, измученное лицо Архипа Ивановича, Репин позвал его:
— Пойдем к нам, посидим вечер, я сегодня никуда не  собирался.

Закрыв мастерскую, Илья Ефимович повел Куинджи к себе. Там  разразилась буря.
— Ты понимаешь, я не могу, — взволнованно и громко говорил  Архип Иванович, — я не могу выносить, как арестовывают, ссылают, заключают в  крепость! Я ночами не сплю, все мне слышится топот полиции, днем не могу  писать. К чему писать? Для чего? Чтобы власть имущие вернулись с казней и  отдыхали, любуясь моими картинами? А кроме природы, я все равно ничего не умею,  не могу и не хочу... Весь мой труд кажется мне сейчас ничтожным. Что из того,  что я написал прекрасную «Ночь на Днепре»? Что из того, что другой такой  картины нет в целом мире? А может, и вообще нет. Наверно, и моей уже нет или  она испорчена до того, что каждый скажет: «Был Куинджи, нет Куинджи». А  думаешь, мне не больно, не тяжело понимать, что и другие картины, особенно  лучшие из них — «Украинская ночь», «Березовая роща», «После дождя», тоже могут  погибнуть, «погаснуть», как говорит Крамской. Он утверждает, что мое соединение  красок может оказаться нестойким... И мне начинает казаться, что они  потускнеют. А новых картин мне сейчас не написать... Я все думаю: как же другие  художники — Ярошенко, Суриков, Верещагин? Они умеют. И ты столько успел за это время...  Почему ты можешь работать, а я не могу? Скажи, — Архип Иванович с надеждой  посмотрел на Репина.
— Правда жизни — высшая цель для художника, и я стремлюсь  отдать на это все свои силы и все умение работать. В наше время художник, как  никогда, должен быть гражданином...

Репин запнулся, почувствовал себя неловко по отношению к  другу, подумал: «А ведь писать сейчас только пейзажи — значит оставаться  пассивным».
— Ты прав, — сказал он вслух, — я бы тоже не мог сейчас  заниматься только изображением природы. Он пристально посмотрел на Куинджи:  перед ним стоял человек по-прежнему сильный и гордый, но какая душевная боль  светилась в его глазах!

Оба, задумавшись, долго молчали, потом Репин поднял  голову, улыбнулся и мягко сказал:
— Да ты не грусти так! Вон посмотри: наше «Ясное  солнышко»-Васнецов научился спорить с судьбой. Жизнь ему доказывает: «Все  плохо, мелочно, лживо — люди и помыслы. Большие идеи рушатся, ничтожество  процветает...» А он в ответ ей: «Нет, не согласен, есть сила в русском народе,  он еще покажет себя!» Ведь это же доказывают его картины. Не веришь? — спросил  Илья Ефимович у Куинджи. — А ты сам посмотри, какие высокие чувства он отразил  в своих полотнах: мечту и удаль — «Ковер самолет»; ратную доблесть — «После  побоища Игоря Святославовича с половцами» и «Битва славян с печенегами».  Согласен? А светлую грусть, так свойственную русской душе, в «Аленушке», а  отвагу — «Витязь на распутье»? — Репин даже засмеялся от радости, что нашел  убедительные сравнения. — Прав наше «Ясное солнышко» — выглянет среди мрака,  выставит свою картину и скажет: «Неправда, что все хорошее умерло, были  богатыри, есть и будут на русской земле!» Так-то, друг!

Куинджи почти не бывал у Крамских. Иван Николаевич  переменился, стал неприветлив и молчалив, его окружали люди, которых не любил  Куинджи, — дельцы и меценаты. Там бывал известный издатель Суворин, которого и  сам Крамской презирал за подлость и ложь, а Ярошенко называл «смертоносным  пауком».
Когда однажды Куинджи все же захотел навестить Крамского,  он не сразу нашел его новую квартиру. Крамские переехали в бельэтаж богатого  дома.
Еще у подъезда Куинджи подумал: «Что бы это значило?»  Нарядный лакей провел его до кабинета. Войдя в огромную мрачную комнату,  художник огляделся — бронза, ковры, зеркала. Напоказ, что ли, задумал Иван  Николаевич тешиться?»

Потоптавшись, Куинджи огляделся, в комнате не было никого.  Он посмотрел вверх, на тяжелую люстру, увешанную хрусталем, и пожал плечами.  Направился к громоздкому столу, по обе стороны которого были приделаны новые  электрические шары, но, не дойдя до средины комнаты, отошел к картине: в старой  золоченой раме — вид парка с причудливым каменным гротом.

Куинджи рванулся: «Нет сил тут находиться!» Рассерженный,  даже обозленный, он кинулся к двери, но в двух шагах от него стоял Крамской. Не  узнав его вначале, Куинджи вздрогнул, потом попятился: «Халат-то с самого  турецкого паши!»
— Маскарад, — приглушенно произнес он. — Не верю, что  можно дойти до такого, до такого... — Хотелось сказать «падения», но, взглянув  на Крамского, Куинджи смолчал.

Иван Николаевич, печально улыбнувшись, подал руку.
— Здравствуйте, Архип Иванович, рад видеть.
— Это что? — подскочил Куинджи к картине. — «Идиллия»,  «Лоно природы»?
— Мне самому бывает чуждо все это, но не хотелось нарушить  гармонии. Обстановка куплена вместе с квартирой.

Крамской как будто в первый раз осмотрелся кругом. Его  длинные пальцы быстро задвигались у ворота в поисках пуговиц старой бархатной  блузы, они лихорадочно вздрагивали, цепляясь за дорогую отделку халата.
— Как изменились вы, — сказал Архип Иванович, вглядываясь  в лицо Крамского.
— Все изменилось. Жить нечем, думать не о чем. С этим  домом вот связался, — уговорили меня Суворин и прочие... Вы вот, как совесть,  явились, волнуетесь, не по душе, а я захотел «равняться с господами», да все  тоскую по своей мастерской и по гостиной. Помните, сколько там спорили, какие  чудесные идеи там развивались! Сейчас пишу портреты высокопоставленных, работы  много, а жить-то нечем, понимаете, нечем! — в отчаянии крикнул Крамской.
— Зачем же вы в этот дворец переехали? Зачем марать свою  кисть об этих «высокопоставленных»? — упрекнул Куинджи.
— Неистов, как прежде! — обрадовался Иван Николаевич.

Куинджи прищурился и усмехнулся.
— Нет, я не верю больше в себя. — Он шагнул, передернул  плечами, желая отогнать уныние, и, повернувшись, запнулся за край ковра. — К  чему все это? — Он отошел к окну. — Пойдемте лучше побродим, поговорим по-прежнему,  здесь душно как-то.
— Болен я, Архип Иванович, серьезно болен, из дому не  выхожу уже месяц.
— Болен? — Куинджи посмотрел серьезно, встревожено, вмиг  исчезла насмешка и возмущение, за минуту сквозившие в каждом его слове. —  Болен, это плохо, голубчик!

Он еще раз прошелся по комнате, потом сел в кресло. Они  проговорили вечер об искусстве. Архип Иванович старался не обращать внимания на  предметы, окружавшие его. Только раз, взяв в руки пресс-папье, где вместо ручки  извивалась бронзовая змейка, рывком поставил его обратно и как-то виновато  произнес:
— Как я любил бывать у вас там, а эта роскошь совсем не по  мне.

С тех пор Куинджи с большим трудом заставлял себя навещать  Крамского. Застав у него гостей, он поворачивался и без стеснения уходил.  Куинджи не любил этих представителей высших кругов аристократии и богемы, не  мог переносить их праздных споров и с сожалением смотрел на Ивана Николаевича,  угрюмого, порой озлобленного, чаще бесконечно уставшего. «Разве это Крамской,  демократ и бунтарь, каким считали его раньше? Разве этого, теперь чужого и  замкнутого, человека любили передвижники и все, кто искренне верил в русское  национальное искусство?»

Единственное убежище от горьких мыслей Куинджи находил в  это тяжелое для него время в обществе Менделеева. Дмитрий Иванович, всегда  чрезвычайно занятый, в свободные минуты любил поговорить с художниками,  побывать на выставках, посмотреть картины. Молодая жена Менделеева, Анна  Ивановна, занималась живописью, поэтому атмосфера любви и понимания искусства  была обычной в квартире великого химика.

Только там, в кабинете, заставленном ретортами и колбами,  дышалось легко и свободно, как прежде в старой гостиной Крамского. Только там,  в обществе передовых людей, художников, таких, как Ярошенко, Владимир  Маковский, и других передвижников, можно было высказывать свои мысли открыто,  без боязни.

Дмитрий Иванович любил веселье, живой горячий опор, смелый  шахматный ход. Он всегда с большой охотой разговаривал с художниками.
— С какими мыслями вы приступаете к картинам, Архип  Иванович?
— Мне всегда хотелось показать широту и величие нашей  русской природы, ее могущество, силу и красоту.
— Вы, оказывается, материалист, — добродушно усмехнулся  ученый и тут же добавил: — когда дело идет о живописи. Но если коснется жизни,  все ваши теории — сплошная утопия.
— Не согласен, Дмитрий Иванович. Теория, которая  оправдывает существование человека на земле, не может называться «утопией», —  начинал волноваться Куинджи, не замечая, как проигрывает партию.
— А как же не утопия? — снова спрашивал Менделеев. — Вот  вы мне на днях говорили, что если бы художники держались дружнее, помогали бы  друг другу, тогда им бы и жилось хорошо, они и работали бы плодотворно. Мысль,  вообще, хороша, но в наших условиях самодержавного гнета и индивидуальной  наживы не могут быть осуществлены подобные идеи. Артель Крамского долго не  продержалась, ваша помощь ученику не принесла счастливого исхода.
— Я поздно хватился. Теперь думаю: сколько еще художников  живут в подвалах, задолжали за квартиры... Построить бы общий дом, да и жить  там художникам вместе. Я присмотрел на Невке особняк. Его отремонтировать надо,  потом сдавать художникам по самой низкой плате.
— Прогорите.
— Людей-то сколько бедствовать не будет, — не ответив на  замечание, продолжал Куинджи.
— Ваш ход, — напомнил ему Менделеев. Взглянув на доску,  Архип Иванович убедился, что безнадежно проиграл.
— Не такое теперь время, — сказал Менделеев.
— Почему не такое? — постарался ухватиться Куинджи за  самый насущный для него вопрос.
— Россия отстала экономически, скрытых возможностей уйма,  но стимула нет, некому заниматься ее развитием, самодержавие уже показало свою  непригодность.
— Политика, — нехотя заметил Куинджи. — По-моему, так:  надо, чтоб деньги были, чтоб можно было помогать всем, чтобы у нас все учиться  могли, чтоб не болели от истощения.
— Утопия, — медленно барабанил Менделеев пальцами по  столу, — утопия. — Он нахмурился, смотрел вперед невидящим взглядом. Длинные  седые волосы разметались по сутулым плечам, на большом покатом лбу легли  морщины. Менделеев напряженно думал, забыв о собеседнике, и только пальцы  по-прежнему выстукивали одно слово — «утопия».

Тяжелые думы о судьбах русских художников преследовали  Куинджи после смерти Петра.
— Дмитрий Иванович, — нарушил он долгое молчание, — вы  послушайте только биографии наших художников: Орест Кипренский умер на чужбине,  под забором, как нищий. Между мольбертом и услужением барину провел свою жизнь  крепостной живописец Иван Аргунов. Только к старости получил «милостивейшую»  отпускную Тропинин. Двадцати трех лет от туберкулеза умер Федор Васильев. Каким  пейзажистом-то был! Гениальный труд Александра Иванова не был признан при его  жизни... А печальная судьба Федотова! — она характерна для русских  художников...
— Не могу больше слушать этот ужасный перечень, — прервал  его Менделеев. — Вы правы, жизнь художников, и не только их, а всех русских,  кто занимается трудом творческим, особенно тяжела, но вашими методами ее не  исправить.
Менделеев поднялся со стула и зашагал по кабинету большими  торопливыми шагами.
Возвращаясь поздним вечером домой под осенним дождем,  Архип Иванович поднял воротник, засунул руки поглубже в карманы и шел напрямик,  по лужам, не разбирая дороги. «Постройку или ремонт дома для художников  Менделеев считает утопией, но надо же помогать людям, если им плохо. Раз другие  не помогают, я один буду, сколько смогу!»

Могучая жизненная энергия, уходившая раньше в творчество,  лишила Куинджи покоя. Трудиться и создавать было для него потребностью. На свои  сбережения от проданных картин Куинджи решил купить для художников дом.

Вера Леонтьевна была рада новой затее мужа. Хоть он обычно  молчал, чтоб не тревожить ее, но она сердцем чувствовала, как томился и  нервничал он из-за каких-то непонятных ей сложных вопросов творчества и как  страдал он в поисках большого, настоящего дела.
Расчет ее был таков: в ремонте дома, хотя бы временно, он  найдет себе занятие и отвлечется от угнетающих его мыслей. Поэтому и все его  затеи с домом она одобряла.

Впервые, когда Архип Иванович осматривал дом, пришлось  забраться на чердак, — там было темно и пыльно. Свет проникал лишь в узкое  слуховое окно, к которому подошел Куинджи.

В вечерних сумерках лежал внизу город. Недалеко Большая  Невка сливалась с лиловато-серой Невой. Ему казалось, что он даже слышит, как о  гранит монотонно плещутся небольшие волны. За Невкой, чуть в сторону, поблескивал  позолоченный шпиль Петропавловской крепости. Вид ее казался Куинджи грозным:  «Там, за глухими стенами, томятся люди. В каменных клетках заперты они на много  лет, совсем близко от роскоши дворцов, от этой предвечерней тишины, от этого  раздолья над Невой, которую они, быть может, никогда не увидят...»

После убийства императора столица была напугана арестами,  тысячи людей пошли по этапам в Сибирь. Из ссыльных Куинджи некоторых знал,  встречал у Менделеева, на выставках, на заседаниях Общества поощрения  художеств. «Чернышевский не избежал Сибири, теперь отправляют на каторгу целые  толпы народа. Говорят, что новый царь боится Петербурга, он поселился в Гатчине  под усиленной охраной».

Вдали над Невой зажигались огни: все ярче, все наряднее  становился город. Вот у моста загорелся фонарь, другой, и целая цепочка  огоньков, отражаясь в воде, засверкала над темным берегом. «Может, и Антон  Никольский вот тут же, в крепости...» Когда Архип Иванович собрался вниз, было  уже поздно. Хозяева подумали, что он ушел, не простившись, закрыли снизу люк,  ведущий на чердак. Стучать и звать на помощь было бесполезно: не услышат.

Куинджи усмехнулся: «Вот мышеловка получилась»; он ощупью  стал пробираться к печной трубе, — все же теплее.
Медленно тянулось время. Как только он начинал засыпать,  перед глазами возникали тюрьмы, камеры, казематы; казалось, он видел Зимний  дворец, а на другом берегу Невы — Петропавловская крепость, и шпиль ее  поблескивает, как лезвие ножа.

Наутро, когда первые осенние лучи заискрились в пыли под  дырявой крышей, где-то внизу размеренно зашуршала метла о плиты мощеной  мостовой. Архип Иванович просунул голову в слуховое окно. У дома дворник, как  видно отставной солдат, сметал в одну кучу опавшие листья.
— Служивый, — закричал он что было силы, — вели сейчас же  отпереть чердак!
— Попался, так сиди там, — злорадно ответил тот,— не поднимая  головы, — не будешь лазить по чужим чердакам!
— Да я ж не жулик, я этот дом купил! — кричал в ответ  художник, засмеявшись. — Беги скорее, мне надоело, тут много пыли.
— Вот наваждение, — проворчал дворник и, захватив метлу,  побежал к воротам.

Куинджи продолжал смеяться.
— Я, в  общем, покупаю, мне дом понравился, задаток пришлю завтра, — сказал он хозяину,  который что-то смущенно бормотал в свое оправдание.

1-2-3


Закат зимой. Берег моря (1890 г.)

Закат зимой. Берег моря (1876-1890 гг.)

Зима. Оттепель (1890-1895 гг.)



 
     

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Архип Иванович Куинджи. Сайт художника.