Куинджи Архип Иванович  
 
 
 
 


Глава девятая. Страница 3

1-2-3-4-5-6-7

Архип Иванович тяжело повернулся на стуле к ходившему по комнате инженеру и спросил:
— Павел Петрович, скажи о Михаиле.
— Что? — встрепенулся тот.— Ах да! Шалованов приезжал вот за этим.— Он показал рукой на серую книжицу.
— Но...
— Биографию и речь Алексеева отпечатали в тайной типографии. По всей России расходится.
— А мне можно такую?
— Слишком горячий. Хочешь каторгу получить?
— А ты?
— Не хочу. Еще много дел предстоит... Ты хоть знаешь, где я сейчас работаю?
— Инженер по оружейной части.
— Совершенно верно. Только служу в департаменте, а потому бываю на разных заводах Российской империи. Насмотрелся вдоволь на каторгу и мерзости хозяев. Прав Петр, как пауки, они высасывают кровь из рабочего люда и жиреют. Вот и появляются такие, как Алексеев. И станет их несть числа. Виной тому промышленное производство... Я ошибался горько, уповая на эволюцию и просвещение. Угнетение учит куда быстрее и ведет к непременному взрыву. Пока они одиночные в различных местах государства.
— Что же будет, Павел Петрович?
— То, чего ты желал — свобода. Она не только художникам нужна. Слыхал, как Петр благодарил молодую интеллигенцию?— сказал Старков и сел на диван.— Слыхал... Вот и делай выводы.
— Но они, эт-то,— революционеры.
— А твои передвижники не революционеры в живописи?
— Ого! — воскликнул Архип Иванович и задвигался на стуле.— Загнул ты крепко. Выходит, и я тоже.
— Во всяком случае — не либералы. Царские апартаменты и парки не пишут. Народную жизнь! А разве твои картины «Забытая деревня» и «Чумацкий шлях» не повлияли на молодых друзей Петра?.. Что — молчишь? Так-то, брат мой...

Начавшаяся в апреле русско-турецкая война была приглушена расстоянием — велась на далеких Балканах. Проливаемая в боях с османскими армиями кровь русских солдат освящалась сознанием того, что идет освобождение единокровных братьев болгар от многовекового ига. Притупилось тревожное состояние и у Куинджи. Он, как никогда, дожидался лета. Однажды ему привиделся сон: оказался в глухом непроходимом лесу. Завалы преграждали дорогу, над головой висели замшелые ветви, неизвестные птицы злобно и протяжно ухали. Мрачно, тревожно, опасно. Неожиданно в гуще леса возник яркий свет, озарил стволы и кроны деревьев. Однако разглядеть лучезарный источник не представлялось возможным, словно сам лес или воздух порождали таинственный свет.

Утром Архип Иванович, как обычно, вошел в мастерскую, и тут внезапно вспыхнуло ночное видение, да так отчетливо, что он сразу же взялся за краски. Перед ним предстал живой лес, который он видел на острове Валааме и в окрестностях Петербурга. Густой и сумрачный, он озарялся светом изнутри. Не мог объяснить почему, но вспомнилась речь Петра Алексеева. Он сам и его друзья, с одухотворенными лицами, несли в руках яркие факелы, а может, сами горели неугасимым пламенем и освещали путь к свободе и правде народу, погруженному во мрак российской действительности. Художника захватила идея картины, и он с нетерпением ожидал теплых дней, чтобы на природе сделать несколько этюдов к задуманному пейзажу.

На остров Валаам ездили с Верой Леонтьевной, и один. Делал зарисовки, но неудовлетворение не покидало его. Бывал в пригородных местах. Возвращался домой усталый, расстроенный. Сюжет лесного пейзажа, казавшегося таким понятным и быстро осуществимым, не давался. Он витал в воздухе, но реального претворения на полотне не получал. Наверное, была надуманной идея сопоставить провозвестников борьбы за обновление общественной жизни со светом, возникшим в темной чащобе леса.

Подолгу разглядывал, особенно при зажженной лампе, начатую картину «Вечер». Постепенно она увлекла его, и настроение заметно улучшилось.
В сентябре в Петербурге появился Репин. Прямо с вокзала прикатил на квартиру Куинджи. Оба были безмерно рады встрече, обнялись и не сдержали слез.
— Ассур ты мой! Тебя не узнать! Ну, бог ассирийский, и только! — восклицал Илья Ефимович.— А как тебя разнесло — прямо геркулес. Кости мои не потрощи!
— А ты, эт-то... в бегах. Знаю, Париж покинул, слава богу.
Вера Леонтьевна, наслышанная от мужа об академическом друге, стояла в стороне и улыбалась. Художники, положив руки на плечи друг другу, обменивались радостными возгласами и никак не могли разойтись. Наконец Куинджи взглянул на жену и громко произнес:
— Вот, Илья, прошу любить и жаловать. Моя Веруша... Говорил тебе в Париже.
Репин подошел к ней, живо взял за руку и поцеловал. На мгновенье задержал на лице Веры Леонтьевны слегка улыбчивый профессионально-изучающий взгляд и повернулся к Архипу Ивановичу.
— Поздравляю! Рад! Даже весьма рад! Счастья вам, дорогие мои, на всю жизнь,— сказал он и снова посмотрел на Веру Леонтьевну.— Вы знаете, до чего удивительно — мою жену тоже Верой величают. Вера Алексеевна. А как вас по батюшке?
— Вера Леонтьевна...
— Чудесно, совсем чудесно, Вера Леонтьевна.
— Мы... Эт-то, Илья, чего в прихожей? — спросил взволнованный Куинджи и, схватив его за руку, потащил в столовую, говоря на ходу: — Веруша, мы потолкуем, а ты... Сама знаешь.

Он усадил Репина в широкое кресло с массивными качалками по бокам, сам примостился сбоку на диване.
— Дай хоть рассмотреть... Молчи пока,— попросил Архип Иванович.— Кучерявиться стал. Усы и бородка под француза... Лишь бы душа осталась хохлацкая... А глаза такие же — умные и плутоватые... Лицо... Лицо не нравится. Желтое... Ты, брат, не хворый?
— Тяжеленько дышать, должно, простыл в дороге,— ответил Илья Ефимович утомленно.— Надо же, совсем некстати.
— Перебудешь у нас. Полечим.
— Я за вещами приехал. В Москве квартиру сняли, расходы немалые. В Академию надо — пенсионное содержание получить. Друзей навестить не мешает — сколько не виделись.
— Да, задержался ты за границей,— вздохнул Куинджи.
— Но я после нее славно поработал в Чугуеве,— отмахнулся Илья Ефимович.— Не обо мне разговор. Я приехал тебя по-братски обнять и расцеловать. Взлетел ты по-орлиному могуче и высоко... Не слушай ты пустобрехов разных и щелкоперов мелких — зависть у них на языке и желчь на кончике пера. Или попросту слепцы — не видят нового, совершенно нового в русском искусстве. Посмотрел я на твои полотна у Павла Михайловича и скажу...
В дверях появилась Вера Леонтьевна и пригласила к столу.

После обеда Репину стало хуже. Его уложили в большой комнате на диване. Архип Иванович сходил в аптеку, принес жаропонижающую микстуру. Гость принял ее и вскоре уснул.
В накинутом на плечи теплом сюртуке, притихший Архип Иванович сидел в кресле и прислушивался к трудному дыханию Репина, иногда заглушаемого шумом дождя. Угловая комната окнами выходила на улицу, и по ним хлестали густые струи. От стекла тянуло холодом, и Куинджи следил, чтобы Илья Ефимович во сне не сбросил с себя одеяло. Комнату ровным пригашенным светом освещала керосиновая лампа. Архип Иванович упустил момент, когда Репин проснулся, только увидел устремленный на него горящий и внимательный взгляд. Хотел было подняться с кресла, но Илья Ефимович требовательно попросил:
— Сиди! Так... Попробуй надеть сюртук... Превосходно! А ну-ка положи локти на качалки.
— Тебе нужно выпить горячего молока. Я принесу.
— Сделай одолжение, еще минутку посиди спокойно... Руки на месте, только чего-то не хватает им... Ага, шляпы.
— Ты бредишь, да? — спросил встревоженно Куинджи и подошел к больному. Приложил ко лбу ладонь.— Вроде бы жар спал,
— То-то, дорогой Ассур! — воскликнул Репин.— Я вижу, ты меня вылечил. За это напишу твой портрет. Ты великолепно восседаешь в этом кресле. Такой же основательный, как оно.
— Не отличишь даже, где я, а где кресло,— отозвался, усмехаясь Куинджи.
— Вот напишу, и тогда увидишь — глубокомысленный ты грек или нет. А теперь неси молоко, с превеликим удовольствием выпью.
За окнами по-прежнему шелестел дождь. Художники его не замечали; увлеченные беседой, забыли о позднем времени. Репин, подобрав ноги и укрыв их одеялом, сидел, прислонясь к подушке. Куинджи примостился на краю дивана в накинутом на плечи сюртуке.
— Я могу ошибиться, Архип, могу,— сказал Илья Ефимович и поерзал по постели,— но поездка за границу не прошла даром. Я писал Крамскому, что посмотрел европейцев и понял: нам жить изолированно от них нельзя. Не погружаемся ли мы в чудесные восточные грезы в живописи, считая себя непобедимыми героями? А ведь мы не сделали и одной сотой части мечтаемого. К тому же, европейцев много, наша работа сравнения с ихней не выдерживает. Верно, они ограничены и в темах и в красках, но они пишут, очертя голову, их практика опережает мысли, потому работают воображением. Мелочи давно заброшены, ищут и бьют только на общее впечатление, нам еще мало понятное. А мы же по-детски преданы мелочам и деталям, основываем на них достоинства вещей. Наше будущее — понять результаты, достигнутые европейцами, а потом писать характерное для нашей натуры, для нашей мысли.
— Философствуешь, как в юности,— отозвался Куинджи.— А как же иначе? Без европейцев ясно.
— Конечно, тебе понятно, а другим непонятно. Тебя упрекают за слабый рисунок. А я этого не ощущаю, ибо вижу, как все подчинено общему замыслу и настроению. Я поглядел у Третьякова на твою «Забытую деревню», и знаешь, о чем сразу подумал? Скажешь, о необыкновенно простой композиции или об отсутствии деталей и эффектного освещения? Нет! О неприглядности русской жизни. Правдой потрясла меня картина. И всех мыслящих... А «Чумацкий тракт»? Та же беспощадная правда. Его суровый холст домотканой рубахи пропитан дегтем, в морщины и в поры лица впился чернозем.
— Откуда ты взял — поры, чернозем?
— Эх ты, глубокомысленный грек! Сам не знаешь, что пишешь,— незлобно упрекнул Репин.— Эти детали не нужны. Чернозем растворился под самую ступицу, волы едва тянут фуры с солью. Дождь, грязь... Картина кажется прорисована чернилами какого-то архаического рисовальщика. Разве это не заставляет домыслить, какие люди, какая у них доля. Вот оно, впечатление от нашей российской действительности.

Он обстоятельно и убежденно разобрал «Степь», сделав неожиданный для Куинджи вывод, что ничего картинного в пейзаже нет — глазу зацепиться не за что. До Куинджи ни один художник не мог додуматься взять темой для картины выжженную степь. А вот поди ж ты, у него получилось, и картина захватила зрителей, ибо в ней воспета правда жизни земли. На ней под разгневанным небом показана незатухающая борьба между отживающим и новым. Так же, как в обществе. Чего после этого стоят красиво скомпонованные пейзажи. А этот захватывает душу и заставляет задуматься.

Еще больше заставила смутиться Архипа Ивановича похвала Репина «Украинской ночи». Она не только его лучший пейзаж, а гимн лунному свету и украинской природе.
— Люди, любуйтесь и будьте достойны ее чистоты и красоты. Вопреки Владимиру Васильевичу заявляю о твоем мастерстве,— сказал горячо Илья Ефимович; он вдруг сел рядом с Куинджи и заговорил шепотом: — Поверь, он еще не понял, в чем твоя сила. Я ему объясню, что ты феномен по части света. Я ведь тоже недурственно пишу и знаю цвет. Но ты видишь свое. У тебя врожденная оригинальность. Она сказывается на твоих полотнах. Представляю, как ты еще удивишь нас...
— Эт-то, Илья,— перебил так же шепотом Архип Иванович,— по-моему, у тебя снова жар.— Он потрогал его лоб тыльной стороной ладони. — Ну, конечно, горишь. Потому и речи у тебя такие. Спать! Все! Спать! Ого, да уже два часа! А я в пять — на ногах.

Сырая промозглая погода и недомогание не давали возможности Репину заниматься своими делами. Из квартиры он не выходил. До полудня читал, приказав Куинджи не тратить на него время. Ему-де вполне достаточно книг и разговоров с Верой Леонтьевной. На третий день после завтрака решительно усадил Архипа Ивановича в кресло, медленно походил возле него, прицеливаясь цепкими сощуренными глазами, и распорядился:
— Вот что, дорогой. Тащи сюда свой походный мольберт, чистый холст и краски. Будем работать. Я обещал написать твой портрет. И погода все равно не для прогулок.
— Больной ты, лежать надо,— возразил Куинджи.
— За холстом все как рукой снимет. Подвернется ли еще такой случай. Давай, давай, не жадничай,— сказал Илья Ефимович, подталкивая смутившегося друга.
Чувство раздвоенности обуревало Архипа Ивановича: быть запечатленным великолепной кистью Репина — великая честь, но и пользоваться любезностью больного гостя — не меньшее бесчестье.
— Илья,— начал было он, однако Репин перебил:
— Знаю, мой Ассур, знаю, о чем думаешь. Не терзай себя сомнениями. Буду писать в первую голову необыкновенного художника, славно работающего на ниве процветания русской живописи. А еще потому, что мой друг — потомок великих эллинцев, так и просится на холст.
Куинджи улыбнулся и пошел в мастерскую... Во время сеанса Репин преобразился буквально на глазах. Болезнь отошла куда-то вглубь.

В первый день написанное не показал, укрыл холст драпировкой. Утомленный, лег на диван и пролежал до вечера. После ужина Куинджи пригласил его в мастерскую. На мольберте стояло незавершенное полотно «Вечер». Среди темных пятен, похожих на деревья, выделялись розоватые стены двух хаток, стоящих на пригорке. Илье Ефимовичу показалось, что это на белом так отражается красный свет керосиновой лампы. Он приблизил к ней ладонь, затеняя полотно, и не поверил самому себе; розовое свечение вспыхнуло еще ярче. К сердцу подступило беспокойство: боже, какая знакомая картина! Он видел уже подобное. Нет, не у других художников... Да это ведь живой свет заходящего солнца. У себя дома, на Украине, и видел, как на мгновение вспыхивали розоватые лучи на белых крестьянских хатах. «У него поразительная, феноменальная зрительная память», — подумал Репин, а вслух сказал:
— Ни о чем не спрашивай. Я хочу посмотреть днем.

1-2-3-4-5-6-7


Пейзаж. Степь (1890-е гг.)

Портрет И. Н. Крамского

Прибой. Крым (1887 г.)



 
     

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Архип Иванович Куинджи. Сайт художника.